Об одной речи Макса Вебера

31 января 2017

Уроки столетней давности

Александр Филиппов - доктор социологических наук, ординарный профессор НИУ ВШЭ, руководитель Центра фундаментальной социологии при Институте гуманитарный историко-теоретических исследований им. А.В. Полетаева НИУ ВШЭ.

Резюме: Комбинация требовательного реализма и утверждений о собственной всемирно-исторической роли не уникальна для Германии и Первой мировой войны. Она возникает у разных народов, в первую очередь, когда рушится мировой порядок и начинаются большие конфликты.

Осенью 2016 г. исполнилось сто лет важному, но полузабытому документу в истории политической мысли. 27 октября 1916 г. Макс Вебер выступил с докладом «Deutschland unter den europäischen Weltmächten» («Германия среди европейских мировых держав»), вскоре он был напечатан в виде статьи в отдельном номере влиятельного журнала Die Hilfe, несколько десятилетий выходившего под редакцией знаменитого немецкого политика Фридриха Наумана. После смерти Вебера эту статью неоднократно перепечатывали в сборнике его политических работ и в полном собрании сочинений, но мировой известности, в отличие от многих других его трудов, она не получила. В наши дни ее даже не стали включать в кембриджское собрание политических текстов Вебера.

Это по-своему понятно: статья была более актуальной, чем концептуальной, к тому же, как известно, историю пишут победители, в том числе историю идей, имеющих отношение к победам и поражениям. Вебер был одним из самых ярких либеральных мыслителей своего века, но также немецким националистом, ставившим, как он сам говорил, интересы нации и национальную точку зрения выше партийной, а написанная сто лет назад статья – одна из вершин его империалистической риторики. В ходе войны, которую Германия проиграла, он занимал далеко не самые крайние милитаристские позиции, его многое не устраивало в политической системе страны и в качестве принимаемых решений. Противники Вебера не стеснялись называть его «иностранным агентом», что не безобидно в воюющей стране. Но все это были споры и вражда между своими. Вебер являлся сторонником войны, он считал, что Германия как великая держава может и должна осуществить свою миссию в мире. Будучи противником пацифизма, он никогда не соглашался с тем, что Германия одна виновата в войне, не приравнивал поражение к вине и не раскаивался. Все это противоречило его представлению о том, какой должна быть деловитая, отвечающая сути вещей политика.

Тем не менее это не значит, что его тексты, даже, повторим, наиболее империалистические, лишены всякой познавательной ценности, кроме исторического свидетельства о взглядах великого социолога и его круга, и что талант политического мыслителя оставлял его, как только вместо свободного от ценностей суждения он предлагал читателю ценностно определенную, патриотическую позицию. Мало того, некоторые рассуждения Вебера звучат теперь, через сто лет, когда вопрос о немецкой вине в войне 1914–1918 гг. носит сугубо исторический и академический характер, весьма свежо, если только перестать искать у него то, чего и не могло быть у пристрастного публициста и политического деятеля: объективную истину, пригодную для учебников всех стран и во все времена. Подход к делу и резоны, которые он приводит, представляют самостоятельный интерес, причем куда больший, чем полвека или даже четверть века назад.

О национальном

Современному человеку, говорил Вебер год спустя после этого доклада, в знаменитой речи «Wissenschaft als Beruf» («Наука как призвание и профессия» в принятом русском переводе, «Science as a vocation» в английском переводе), приходится жить словно бы вновь в эпоху политеизма: нет стройного порядка, в котором истина, добро и красота означают одно и то же, теперь это враждующие боги, каждый из которых требует полной самоотдачи. Но ладно бы только это! Наука позволяет нам решить, что истинно, а что ложно, но как она поможет сделать выбор между ценностью французской и ценностью немецкой культуры? «Здесь тоже спорят между собой разные боги, и это навсегда. … Сейчас все – как в древности, когда мир еще не был расколдован, когда в нем еще обитали боги и бесы, только в другом смысле: эллин приносил жертву то Афродите, то Аполлону, а прежде всего – каждый из них – богам своего города».

Прекрасно образованный, богатый, чувствовавший себя как дома во многих странах Европы, Вебер утверждает неизбежность решения в пользу национальной культуры, того бога, который требует жертвы и над которым в его борьбе с богами других культур царствует не истина, но судьба. Поэтому – не с университетской кафедры, но в публичной политике – он с полной решимостью представляет не научную, объективную, но именно «немецкую национальную» точку зрения. Здесь, как мы увидим, скрыто важное противоречие, которое и делает его рассуждения столь интригующими.

Прежде всего: что значит для Вебера представлять национальную точку зрения? Он говорит, что партийные, идеологические разногласия не должны определять внешнюю политику. Например, до войны были в Германии политики, симпатизировавшие Англии. Они желали парламентаризма для своей страны, в которой парламент играл малозначительную роль, тогда как консерваторы испытывали больше симпатий к царской России с ее бюрократией. Но можно ли во время войны исходить из того, какая политическая система или идеология кажутся более привлекательными, какие внутриполитические последствия повлечет то или иное внешнеполитическое решение? Нет, говорит Вебер, «нашу внешнюю политику должны определять лишь наше международное положение и внешние интересы». Германия, таким образом, представляется ему в международном отношении неким единым целым, у которого есть свои особые интересы, не сводимые к интересам не только отдельных людей, но и отдельных групп, классов и сословий. Эта точка зрения, конечно, не нова, ни ее возникновение, ни ее последующие трансформации не связаны с именем Вебера. И все же подчеркнем еще раз следующий отсюда вывод: деловой разговор о политике возможен только без эмоций, лишь по существу. Может показаться, что Вебер ведет его в духе политического реализма, и до некоторой степени это действительно так, но просто понятым реализмом дело не исчерпывается.

Наши интересы, продолжает Вебер, диктуются нашим географическим положением, как писал Бисмарк. Нам не нужна политика тщеславия, открытого прославления самих себя. Нужно действовать эффективно, но молчаливо. Нужно всякий раз сознавать подлинный интерес, а не объявлять интересом идеологические конструкции. Но что отсюда следует? Прежде всего, нужна дальновидная политика союзов (разумеется, после войны; в 1916 г. Германия еще не казалась проигравшей), причем таких, при которых сохраняется свобода выбора. Есть абсолютная граница такой свободы – Франция. Она всегда будет врагом, эта ситуация не изменилась со времен франко-прусской войны и не изменится впредь. Другая трудность – необходимость выбирать между Англией и Россией. Нет нужды считать Россию вечным врагом, исключать, что в будущем с ней возможны союзы. Но отсюда не следует, что сейчас к странам, всегда враждебным Германии, надо помимо Франции причислять если уж не Россию, так непременно тогда и Англию. Отчего плоха Англия? Да, она воюет против нас, да, это страна парламентаризма, которого так не хотят в Германии влиятельные силы, но разве это имеет значение в международном отношении? Надо разобраться в интересах! А что такое интересы в данном случае? Интересы диктуют поведение после войны, но не интересы ли определили ее начало и ее течение? Говорят, что причины войны – экономические. Но так ли это?

Вебер пытается доказать, что нет ни одного противника Германии, с которым война велась бы в первую очередь именно по причинам экономическим. Последовательно рассматривая предвоенные отношения соперничества с основными военными противниками Германии, он всякий раз приходит к выводу, что дело не в экономике. Подлинные причины войны почти всегда – политические. Конечно, и политические причины в каждом отдельном случае разные. Так, понятно, что ни Франция Германию, ни Германия Францию не уничтожит, они обречены быть соседями, а значит, единственная причина войны – неурегулированное положение Эльзаса. В случае с Англией причиной конфликта был немецкий флот. Англия чувствовала угрозу в Северном море и не желала ограничить свое влияние в прочих частях света, концентрируя слишком большие силы в противостоянии немцам.

Все переговоры сорвались из-за взаимного недоверия, но рано или поздно договариваться придется: немцам не нужно мировое господство, им нужна гарантированная, признаваемая сфера влияния, как и прочим странам. Что касается России, то здесь причина конфликта – властные интересы русской бюрократии и великих князей, желание разрушить Австро-Венгрию и господствовать над всеми славянами. В принципе, достижение взаимного согласия с Россией возможно, но только надо помнить, что у Германии есть союзники и обязательства не только на западе, но и на востоке. Однако «русская угроза», по мнению Вебера, очень серьезна: Англия может парализовать нашу морскую торговлю, Франция – отнять часть территории, но только Россия может поставить под вопрос самостоятельное существование Германии.

Россия, продолжает он, угрожает не только нашей государственности, но и нашей культуре, а помимо того – всей мировой культуре, покуда она (Россия) устроена так, как сейчас. В 1916 г. Вебер считал, что чисто эмоционально немцам труднее договариваться с Англией, чем с Россией, но в будущем именно Россия станет представлять гораздо более значительную угрозу для Германии.

Реально-политическое значение культуры

Мы опускаем многие подробности, потому что подошли к важнейшему пункту. Вебер недаром заговорил о культуре. (Заметим в скобках, что Вебер знал русский язык и ценил высшие достижения современной ему русской культуры. Хотя многое в ней было ему радикально чуждо, он хотел способствовать изданию на немецком сочинений русского философа Владимира Соловьева и сам собирался писать о Льве Толстом, большое влияние которого испытал в последние годы жизни.) Его неприязнь относилась именно к имперской бюрократии и всем формам панславизма, в перспективы либеральных преобразований в России он не верил и скептически относился к результатам русских революций 1905 г. и февраля 1917 года. Так вот, именно вопрос о культуре внезапно оказывается для него центральным во всей структуре аргументации. До сих пор мы могли подозревать, что Вебер – умеренно реалистичный политик, который может спорить с другими сторонниками политического реализма относительно конкретных обстоятельств, интересов сторон, возможного хода событий, но един с ними в неприязни к эмоциональной демагогии. При обращении к проблеме культуры все меняется. Вебер говорит о том, что на Востоке, за границами Германии, у нее есть культурные задачи. Сторонники «реальной политики» в Германии, продолжает он, пожмут плечами в недоумении. Между тем речь идет именно о реально-политическом значении культуры. Те, кто сейчас, во время войны, говорит о великом значении государства, а не нации, не задумываются о том, что только общность культуры – языка и литературы – создает национальное единство людей, готовых к жертвенной самоотдаче.

Государство может их подчинить, у него, скажет Вебер позже, есть монополия на легитимное физическое насилие, но мотивировать, вызвать желание жертвовать собой оно не способно. Значит, культурная задача за пределами Германии не может состоять в том, чтобы насаждать немецкую культуру! В современном мире нельзя достичь полного единства трех принципов проведения границы: культурная общность, военная безопасность и общность экономических интересов могут быть лишь сбалансированы на основе компромисса. Если речь идет, например, о западных славянах, немцы должны думать о том, чтобы их культурная политика была не немецкой, а именно западнославянской. Большой и больной для Германии вопрос о Польше Вебер рассматривает, предваряя личным замечанием. Меня всегда считали врагом Польши, говорит он; я действительно был против того, чтобы дешевая рабочая сила из Польши создавала конкуренцию немецким рабочим в Германии (слов «мигранты» и «гастарбайтеры» еще нет в его лексиконе). Но сейчас все изменилось. «В самой Германии нужно честно достичь взаимопонимания с теми поляками, которые, как все, выполнили свой [воинский] долг. Но за границей, в Польше и вообще на Востоке, когда война наконец завершится, мы не должны вести велико-германскую политику. Такова наша судьба: эта война ставит вопрос о западных славянах и мы должны будем стать на Востоке освободителями малых наций даже тогда, когда сами того не желаем». Этим Германия отличается от прочих великих стран, которые Вебер называет немного странно звучащим термином Machtstaat. Буквально это значит «могущественное государство». Но для правильного понимания такого перевода недостаточно. У одних государств могущества больше, у других меньше, дело не в количестве, дело, так сказать, в самой ставке на власть!

«Machtstaat» у Вебера – это не просто государство, набравшее сил, богатое людьми и ресурсами, но и государство, которое опознает свое могущество как задачу, «властное государство». «Наши внешние интересы, – говорит Вебер про Германию, – в значительной части обусловлены чисто географически. Мы – властное государство. Каждому властному государству соседство другого властного государства мешает свободно принимать политические решения, потому что приходится учитывать соседа. Для каждого властного государства желательно быть окруженным как можно более слабыми государствами или как можно меньшим числом других властных государств. Однако такова наша судьба, что лишь Германия граничит с тремя великими континентальными державами (Landmächte), да к тому же и самыми сильными вблизи от нас, а помимо того, непосредственно соседствует еще и с величайшей морской державой, и всем им она стоит поперек дороги. Такого положения нет больше ни у одной страны в мире».

Этот – снова реально-политический – аргумент дополняется другим, культурным: «В историческом бытии народов у могущественных государств и у внешним образом малых наций есть своя длительная миссия. … Почему же сами мы обрекли себя на эту политическую судьбу, отдались заклятию власти? Не из тщеславия, но ввиду ответственности перед историей. Не от швейцарцев, датчан, голландцев, норвежцев станет потомство требовать отчета за то, какую форму примет на Земле культура. Не их, а нас – с полным на то правом – оно станет бранить, если в западном полушарии нашей планеты не останется ничего, кроме англо-саксонских конвенций и русской бюрократии. … Народ, насчитывающий семьдесят миллионов человек и живущий между такими мировыми завоевателями, должен был стать властным государством. … Этого требовала честь нашего народа. Немецкая война – мы не забудем этого – является делом чести, а не вопросом изменений на карте или извлечения экономической выгоды».

Требование честного политического языка

В чем состоит актуальность этой речи через сто лет, после всего, что случилось в немецкой и европейской истории в XX веке? В чем состоит ее интрига для современного читателя? Прежде всего, повторим, мы видим, что Вебер, с одной стороны, призывает к трезвой оценке национальных интересов и выводит эти интересы во многом из географического положения своей страны, но, с другой стороны, решительно отказывается считать эти интересы в первую очередь экономическими.

Вольно или невольно, он называет те три причины войны, которые когда-то установил в своем трактате «Левиафан» великий англичанин Томас Гоббс: соперничество, недоверие и жажда славы. Политика в деле войны берет верх даже над экономикой, а не только над частными интересами граждан и классов. Представления о своем величии или взаимное недоверие могут быть источником войны. В этой области трудно, а на долгое время едва ли возможно добиться прочного и гуманного международного порядка. Скорее, речь может идти о деловитости и дальновидности. Однако что значит деловитость в отношении политики? Что в международных отношениях может считаться «существом дела»? Вебер настаивает на том, что такие по видимости идеалистические соображения, как честь или унижение, – это вполне реальные источники политически значимого поведения, действий народов и государств. Уже после Версальского мира он говорил о его ненадежности, потому что «нация» скорее переживет поражение, чем унижение. Он предлагал победителям смотреть на дело холодно и объективно, он говорил: мы проиграли, вы победили, с этим покончено, перейдем к тому, как дальше строить отношения, не занимаясь постоянными унижениями немцев, не объявляя их единственными виновниками войны, не добавляя к чисто объективному факту поражения соображений морали. Это значило, однако, что деловитость, возведенную в принцип, в императив, он пытался противопоставить другим политическим соображениям, с которыми подходили к Германии победившие ее союзники. В этом – главное внутреннее противоречие всей его позиции. «Объективность», «реализм», отказ от пустой болтовни в пользу делового подхода в международной политике – это требования, а вовсе не описание реально существующего положения дел. Это требования честного политического языка, который, по замыслу, должен быть принят даже противниками, чтобы не осложнять отношения, чтобы не усугублять ситуацию. Но эти требования раздаются со стороны того, кто также настаивает на некоторой всемирно-исторической миссии своей страны, благодаря которой, как считает Вебер, возможен не только мир, покой и процветание хотя бы в зоне ее региональной ответственности, но и сохранение культурно-политического разнообразия малых наций, неспособных постоять за себя в конфликте могущественных государств. Культурное единство, зона ответственности и влияния, процветание тех, кого могущественная страна берет под свою защиту, и чистый, честный язык интерпретации интересов в международной политике логически не могут быть связаны воедино, зато – мы знаем это – легко связываются исторически. В этом самое поучительное. Язык чистого реализма в международных делах – это предложение, которое делается не теми, кто, как говорит Вебер, «молча практикует» реализм, но теми, кто нуждается в нем как дискурсивном средстве, в попытке возобладать над превосходящим и, предположительно, лицемерным противником. Это предложение, как правило, не принимается, потому что противник с гораздо большим успехом использует тот самый лицемерный, как кажется реалисту, мешающий честному разговору нормативный язык морализаторства и, как мы бы сейчас сказали, общечеловеческих ценностей. Понимая это, Вебер, как ему кажется, не менее реалистически делает другое предложение. Это предложение о зонах влияния и ответственности, предложение согласиться с тем пониманием культуры и исторической миссии великих государств, которое есть у немцев. Но Вебер при этом не то забывает, не то не считает нужным публично принимать в расчет в обстоятельствах, при которых произнесена его речь, что, если нет примирения между «богами», например, немецкой и французской культур, то не может быть и согласия относительно самого понятия миссии, и в части интерпретации миссии той или иной страны не может быть иного, кроме силового, соглашения о зонах влияния и даже самого признания, что такие зоны могут или должны быть.

Речь идет не об ошибках Вебера. Вопрос заключается в том, насколько пригодным в ту или иную эпоху является язык международной политики для всех участвующих в конфликтах сторон. Вебер ошибался, но его ошибка носит не личный, а архетипический характер. Комбинация натужного, требовательного реализма и утверждений о всемирно-исторической роли той или иной страны не уникальна для Германии, не уникальна для Первой мировой войны. В тех или иных формах она возникает вновь и вновь у разных народов в разное время, в первую очередь тогда, когда рушится привычный мировой порядок и начинаются большие конфликты. Эта опция, независимо от содержательных аргументов, которые за ней стоят, всегда отвергается теми, к кому обращено предложение. Может быть, имеет смысл изучать эту историю и эти пути решения проблем не для того, чтобы почерпнуть мудрости у предшественников, но для того, чтобы как можно раньше отбрасывать некоторые решения как тупиковые, доказавшие свою непригодность не раз и точно навсегда.

} Cтр. 1 из 5