Россия без Украины: трансформация большого нарратива

10 апреля 2018

Когда имперское уходит, а национальное не приходит

Андрей Тесля — кандидат философских наук, старший научный сотрудник Academia Kantiana ИГН БФУ им. И. Канта.

Резюме: Проблема российской идентичности заключается в неспособности радикально перестроить имперский нарратив, предложить иную версию имперской модели, которая исходила бы из логики существующего, а не ушедшего в прошлое исторического сообщества.

Прежде всего необходимо подчеркнуть, что автор является историком общественной мысли Российской империи XIX – начала XX столетий. Этим определяется и мой исследовательский инструментарий, и круг вопросов, который оказывается в центре внимания либо, напротив, остается на периферии или вовсе за его пределами. Тем самым я не претендую на полноту и точность описания и раскрытия современных проблем. Цель этого эссе – обрисовать, как видятся вопросы возможности или невозможности русской/российской идентичности без Украины из моей исследовательской перспективы.

Известно, что (само)конструирование субъекта осуществляется через практики описания и самоописания – на индивидуальном уровне через структуры, например, характеристик и создаваемых в рамках делопроизводства автобиографий (об этом на материалах советского прошлого подробно писал Олег Хархордин в книге «Обличать и лицемерить», недавно вышедшей вторым изданием). Соответственно, для ответа на исходный вопрос необходимо прежде всего кратко очертить существующие украинские и российские модели помещения себя в историческое время.

«Короткая» и «длинная» история Украины

Украинская «рамка» историописания представлена в двух основных вариантах. Во-первых, в «коротком» варианте, наличествующем в «Истории Русов» (конец 1810-х – начало 1820-х гг.) и, например, широко известном в версии Николая Костомарова (1817–1885) – история Украины тогда ведется с XVI века и во многом отождествляется с историей казачества. Во-вторых, в удревненном варианте, который восходит к Владимиру Антоновичу (1834–1908) и его ученику Михаилу Грушевскому (1866–1934) и прямо противопоставлен «обычной» схеме русской истории (см. анализ этих вариантов в работах Сергея Плохия).

Особенность первой рамки заключалась в том, что она относительно мало конфликтует со схемой русской истории. Но с точки зрения образования национального исторического канона ее слабость состояла именно в отсутствии исторической глубины. Украинская история представала хронологически «короткой», охватывая лишь события последних столетий и, кроме того, оказывалась центрирована на днепровском регионе. Тем самым она давала возможность увязать конфессиональную и национальную идентичность, делала ключевым событием национальной истории восстание Богдана Хмельницкого, интерпретируя его как своего рода «религиозную войну», борьбу за веру. Но вызывала двоякое затруднение.

С одной стороны, она не давала возможности осуществить противопоставление с Великороссией в ключевом, «образующем» событии украинской истории. Напротив, вхождение под власть Московского государя выступало здесь логичным, закономерным итогом «объединения» по ключевому критерию – общности веры. Тогда как иные – языковая близость, общность исторического прошлого и т.п. – оказывались второстепенными, равно как и различия – культурные, политические и пр. – выступали менее значимыми по отношению к фундаментальному единству. С другой стороны, из-за различия вероисповеданий (греко-католического и православного) возникали проблемы с включением целого ряда общностей, входящих в состав «воображаемой Украины», в первую очередь Галиции. Помимо этого, столь позднее «начало» украинской истории препятствовало логике рассмотрения всего «воображаемого» пространства в качестве единого объекта описания.

«Большая» или, иначе говоря, «длинная» версия украинской истории решала весь этот комплекс проблем, что и обеспечило, помимо прочего, ее предпочтительность для украинского национального движения. «Казацкая» же история вошла в нее как фаза «национального возрождения», момент «возвращения в историю» по отношению к конструируемому «золотому веку», в качестве которого выступала история Киевской Руси. Тем самым можно было опираться на образный ряд, уже тщательно разработанный в рамках иных исторических нарративов. Иными словами, задача оказывалась гораздо более легкой – не в создании, а в национальной апроприации существующих символов.

Таким образом, мы видим, что и «короткий», и «длинный» варианты украинской истории, различным образом позиционированные по отношению к имперской исторической рамке (первый допускает довольно безболезненное в нее «включение», второй, напротив, радикально ей противостоит), предполагают возможность автономного существования – что и определяет их в качестве вариантов национального нарратива. При этом «враждебный другой» в них не назван – в особенности это относится ко второму, «длинному» варианту. «Короткий», связывающий национальное целое с конфессиональной принадлежностью, вынужден в качестве сущностного противника помещать иные веры – римский католицизм, иудаизм, ислам. «Длинная» же версия национальной истории не несет в своей конструкции непременного «врага». Таковым оказывается любой субъект, противостоящий национальным целям и задачам Украины, препятствующий их реализации. Но тем самым это ситуативное, а не сущностное определение, позволяющее изменять статус субъектов в качестве «друзей»/«врагов» по ситуации на протяжении истории. В «большом времени» один и тот же субъект может оказываться в разные моменты то противником, то союзником, то вовсе лишаться значимости.

Имперский нарратив против русского национального

Русский/российский исторический нарратив, как он сложился в конце XVII столетия, с момента появления «Синопсиса» (1674) Иннокентия Гизеля (ок. 1600–1683), – по существу имперский, и он остается таковым до сих пор. Принципиальные изменения историческая рамка претерпела в 1830-е гг., когда сложилась концепция «большой русской народности», вызванная, с одной стороны, подъемом европейского национализма (и стремлением империи ассимилировать националистическую повестку, вылившуюся в доктрину официальной народности), а с другой – необходимостью включить в единое историческое повествование новые общности, отошедшие к империи после разделов Речи Посполитой (северо- и юго-западные губернии). Притязания на них в рамках «большой польской нации» обнаружились в 1820-е гг. и в особенности обострились в связи с Польским восстанием 1830–1831 годов.

В итоге в качестве общей рамки на некоторое время возобладала концепция Николая Устрялова (1805–1870), предложившего деление русской истории на древнюю и новую. Причем в рамках первой изначальное единство распадалось на историю Западной и Восточной Руси, чтобы затем воссоединиться в Российской империи – сначала политически, а после отмены в 1839 г. Брестской унии 1596 года – и религиозно. Предложенная Устряловым имперская рамка основывалась на конфессиональном единстве. Империя выступала как «православное царство», современное автору состояние представало высшей точкой по отношению к прошлому и историческим итогом предшествующего развития, реализацией и надлежащим воплощением первоначального единства. В то же время история Западной России трактовалась как равноценная Восточной, и оба русла, на которые разделялся поток, соединялись в полноводной реке империи.

На практике данная историографическая схема в дальнейшем редко находила столь гармоничное осуществление. Преобладающим оказывался подход, который во многом продолжал предшествующую традицию (идущую от Гизеля через Татищева и Щербатова к Карамзину) и опирался на синтез истории общности («русских») с династической историей. Следовательно, он делал акцент на истории Северо-Восточной Руси в рамках логики «трансляции престолов» (аналогичной «трансляции империи»): от Киевского стола к Владимирскому, от него к Московскому – и далее к Петербургу. «История России с древнейших времен» (в 29 томах, выходивших с 1851 по 1879 гг.) Сергея Соловьева (1820–1879) является ярким образчиком данной схемы и одновременно закрепляющим ее текстом (тем более влиятельным, что Соловьев одновременно создает целый ряд текстов, предназначенных для широкой публики и для гимназий). В центре повествования – единая история государственной власти от Новгорода и Киева вплоть до Петербурга, повествование следует за указанной «трансляцией престолов», тогда как прочие сюжеты попадают в центр внимания лишь в связи с первым. Так, например, история Южной России освещается ретроспективно в связи с присоединением Малороссии, как объяснение процессов, приведших в конце концов эти земли под власть московского государя.

До некоторой степени «демобилизационный» вариант имперского нарратива представил Василий Ключевский (1841–1911) в своем «Курсе русской истории» – центр внимания автор стремился сместить с истории власти на историю народа и общества, в первую очередь Великороссии. История России трактуется как хроника страны колонизируемой, принимающей свой исторический облик в результате хозяйственного освоения, причем руководимого низовой инициативой, уже затем оформляемой государством и т.д. Впрочем, как отмечали уже ближайшие современники и научные наследники Ключевского, собственной исторической концепции он не создал – работая по схеме своего учителя, Сергея Соловьева, местами демонтируя ее, местами существенно меняя акценты, не предложив ей некой целостной альтернативы.

Советская историческая рамка, сложившаяся в поздний сталинский период (1938–1953) после перипетий первого бурного двадцатилетия, в основном воспроизводила имперскую схему, наследованную от Соловьева и Ключевского, которых вновь провозгласили классиками отечественной исторической науки. Изложение «истории СССР» базировалось на двух принципах. Во-первых, проекции в прошлое наличных в данный момент границ (что отражалось, в частности, в своеобразном названии учебных курсов – «История СССР с древнейших времен», являвшееся в свою очередь калькой с названия труда Соловьева). Во-вторых, единым связующим сюжетом оказывалась история политической власти – обуславливая изложение историй народов, входящих в состав СССР, приуроченное к моменту вхождения каждого из них в состав имперского целого, когда давался более или менее подробный экскурс в прошлое, до момента включения – и в дальнейшем повествование велось в общих хронологических рамках.

Преобладающая сегодня схема истории России продолжает имперскую и советскую историографию, однако она лишилась и идеологического стержня, присущего дореволюционной имперской истории, и логики общесоветского нарратива. И в том и в другом случае перед нами повествования телеологического и триумфалистского плана – посвященные изложению становления во времени нынешнего по отношению к говорящему состояния, которое является итогом и целью всего предшествующего и одновременно предвещает некую дальнейшую, еще более совершенную перспективу.

При этом в рамках дореволюционного имперского нарратива история «большой русской нации» выступала в качестве сюжетного ядра, сама она оказывалась имперской, а прочие общности и территории являлись предметом обладания, господства или взаимовыгодного союза. Данная общность представала в поздних версиях в качестве исторического субъекта, с которым соотносился  субъект политический – империя как выражение первого (т.е., перефразируя Густава Шпета, перед нами субстанциалистская конструкция: «Империя и ее собственник»). Советская конструкция выстраивалась как идеократическая, но предполагала национальную иерархию. Место «большой русской нации» заняли «три братских [восточно]славянских народа», при этом для русских в качестве их истории выступала общая советская имперская история.

Иначе говоря, при сохранении существующего ныне исторического нарратива современная история России неизбежно оказывается «историей утраты» и «историей поражения». Она, с одной стороны, подпитывает реваншизм, а с другой – стремление конкретных сообществ отделиться, обособить себя от этого целого, предложить собственные версии самовосприятия, которые позволяют выстроить положительный образ будущего, историю восхождения, а не упадка. В числе этих попыток можно указать, например, на историографические опыты русских националистов – в частности на «Русскую нацию» (2016) Сергея Сергеева. Последняя описывается в качестве жертвы империи, история предстает как череда испытаний и страданий, последние же дают моральное право на превосходство и одновременно надежду реализовать собственный национальный проект.

Показательным примером возникающих концептуальных затруднений служат различные трактовки (как можно видеть и из расхождений в официозных заявлениях) присоединения Крыма. Либо это частичный имперский реванш, возвращение империи, которая начинает вновь собирать пространство под свой непосредственный контроль после периода максимальной слабости. Либо воссоединение, опирающееся на логику «русскости» (языковой – или, в ряде уже не официозных, но националистических трактовок – этнической), т.е. не «продолжение» прежней имперской истории, но одно из ключевых событий истории «России», отграничиваемой тем или иным образом от исторического имперского нарратива. Следовательно, предполагающей более или менее явным образом трактовку «истории России» как отдельной части истории Российской империи. Россия тогда оказывается объектом. Он или натуралистически обнаруживается в составе «большой» имперской истории, или – исходя из актуальной ситуации – является множеством, которое становится «зримым» после обретения большей или меньшей субъектности в 1918/1990/1991 годах. Тем самым логика становления этого множества уже в порядке ретроспективы прослеживается в прошлом, т.е. действует модель «генеалогии».

Имперскость другого уровня

Необходима ли и неизбежна ли Украина для самоописания и самопонимания России, может ли Россия быть помыслена без Украины? В свете вышеизложенной исторической ретроспективы имперская рамка сама по себе не предполагает Украины как необходимого элемента. Более того, имперская конструкция именно как динамическая по существу не имеет каких-либо территориальных или национальных элементов в качестве незаменимых (примером тому служит уже сама логика «трансляции империи»). Примечательным образом и украинский национальный исторический нарратив в обеих своих основных версиях не предусматривает Россию в качестве субстанциального элемента, «врага».

Напротив, русская идентичность как национальная оказывается в радикальном конфликте с украинским национальным нарративом в любом его виде, поскольку принципиально претендует на часть воображаемого национального сообщества, конститутивного для Украины. Конфликтное взаимодействие с Украиной – часть построения национального целого через образ врага и национальную мобилизацию по модели «негативной идентичности».

Вместе с тем проблема российской идентичности заключается в ином. В способности радикально перестроить имперский нарратив, предложить иную версию имперской истории, которая исходила бы из логики существующего, а не ушедшего в прошлое исторического сообщества. Необходимо купировать реваншистские угрозы и/или модифицировать восприятие России в качестве со-наследника Российской империи, части большого имперского пространства. То есть выделить из большого исторического нарратива некое повествование о России как один из сюжетов, обладающий самостоятельной логикой.

Фундаментальным затруднением на этом пути является необходимость отнесения к трансцендентному, свойственная имперскому целому. В отличие от национального сообщества империя предполагает некий универсальный принцип объединения, который не может быть предложен в рамках решения прагматических задач. Имперское целое в состоянии достаточно долго существовать с «отсеченным трансцендентным» по инерционной модели. Сложившиеся связи и привычные способы самоопределения зачастую переживают логику, на которой они в свое время выстраивались, и даже становятся (как, например, случилось в Советском Союзе по отношению к Российской империи) основой для конструирования новых смыслов, сложным образом модифицирующих исходные. Но чтобы новые смыслы появились, требуется другое имперское видение, производное от сочетания ресурсов и целеполагания, пафоса действия, подкрепляемого достигаемым результатом. И именно возможность иного целеполагания, выходящего за пределы прагматики и меняющего саму рамку прагматического действия, в современной ситуации более чем сомнительна. А инерционный сценарий оказывается подчинен логике утрат и частичных реставраций со всеми вытекающими последствиями.

} Cтр. 1 из 5