Свято место пусто не бывает

2 июля 2014

На чем может быть основано будущее урегулирование между Россией и Западом?

Вячеслав Морозов – профессор института политологии Тартуского университета. 

Резюме: Пока фундаментальная реструктуризация миросистемы не найдет отражения в сознании, пустое место в святая святых российского национального самоощущения будет по-прежнему занимать Запад.

В марте 2014 г. Европа неожиданно для себя соскользнула в новую геополитическую реальность. Мы оказались на пороге крупномасштабного конфликта между Россией и Западом – конфликта, который ранее рассматривался лишь в качестве крайнего пессимистического сценария. Международная напряженность достигла уровня, когда нельзя полностью исключить никаких вариантов развития событий, вплоть до катастрофических. Тем не менее пока есть все шансы избежать лобового военного столкновения между НАТО и Россией, а значит можно предположить, что рано или поздно острая фаза конфликта завершится, пыль уляжется и всем участникам баталий придется как-то налаживать отношения с учетом этой новой реальности.

В этой статье мне хотелось бы поразмышлять о возможных фундаментальных основах для нового общеевропейского урегулирования, не вдаваясь в детали, которые сегодня невозможно предвидеть. Мы пока не знаем, каким именно будет геополитический пейзаж Европы: границы государств и их союзов, соотношение сил внутри каждого из блоков и между ними. Однако некоторые основополагающие параметры, связанные прежде всего с идентичностью каждого из игроков и их местом в капиталистической миросистеме, вероятнее всего, останутся неизменными. Сама система, конечно, медленно трансформируется, но последствия системной трансформации пока тем более непредсказуемы.

Москве в ее нынешнем противостоянии с Западом не на что опереться, кроме противостояния как такового. Положение России в структуре современного мира делает ее похожей на типичные постколониальные государства (например, страны БРИКС). Коренное отличие, однако, в том, что российские элиты и подавляющее большинство населения полностью европеизированы и в силу этого не способны выйти за рамки евроцентричного мировоззрения. Даже пытаясь подчеркнуть самостоятельную, независимую от Запада сущность российской идентичности, они делают это путем прямого отрицания. Получающийся на выходе набор «подлинно российских ценностей» – не более чем зеркальное отражение представлений россиян о Западе и его пороках.

При этом евроцентризм вовсе не делает Россию дружественной Западу. Напротив, отсутствие независимой точки опоры для отстаивания политической независимости уводит Россию в дурную бесконечность антизападной риторики и политики. В ситуации, когда национальная идентичность целиком определяется через противопоставление значимому Другому, никакой прочный компромисс с этим Другим невозможен в принципе. Единственной предсказуемой моделью будущего европейского урегулирования в таком случае остается равновесие сил.

Колонизация внутренняя и внешняя

Борису Кагарлицкому удалось подобрать очень емкую формулу, которая характеризует всю историю России как независимого государства – «периферийная империя». В самом деле, российская история полна параллелей с историей других периферийных стран, большинство из которых были когда-то европейскими колониями. Уже к XVI веку Россия вошла в формирующийся мировой капиталистический порядок, прочно заняв нишу поставщика сырья. В этой нише она остается до сих пор – только вместо зерна, которое было главной статьей российского экспорта вплоть до 1960-х гг., сегодня страна живет за счет продажи нефти и газа. Сырьевая модель развития порождает зависимость от импорта технологий, что означает, помимо прочего, невыгодные условия торговли: экспортируются товары с низкой добавленной стоимостью, а импортируются – с высокой. Возникающие при этом структурные перекосы довольно сложно исправить путем даже очень умелого макроэкономического регулирования.

Проблемы догоняющего развития подробно изучены и хорошо известны отечественной читающей публике. Однако любое сравнение России с колониями европейских государств подразумевает и самоочевидное отличие. Будучи экономически зависимой от капиталистического ядра, Россия оставалась суверенным государством и даже сумела построить собственную империю. Более того, ресурсная зависимость только поощряла имперскую экспансию, поскольку вместе с приобретаемыми территориями открывался доступ к новым ресурсам. Ресурсы требовались для наращивания военной мощи, которая, в свою очередь, обеспечивала решение целого ряда задач – от доступа к торговым путям до повышения престижа государства на международной арене. Однако структурное неравенство, характерное для мировой капиталистической экономики, приводило к тому, что от эксплуатации российских ресурсов выигрывали в первую очередь страны ядра, тогда как самой России доставалась лишь очень скромная доля природной ренты. В благоприятные периоды ее хватало для наращивания мощи и участия в международных делах, но время от времени технологическое отставание приводило к военным катастрофам. Самые характерные примеры здесь – Крымская война 1853–1856 гг. и русско-японская война 1904–1905 годов.

Как пишет Александр Эткинд, российская, а за ней и советская империя на протяжении практически всей своей истории была занята внутренней колонизацией (или, в терминологии Кагарлицкого, – самоколонизацией). Однако важно помнить, что она колонизировала собственную периферию не столько для себя, сколько в интересах капиталистического ядра. Территории, покоренные империей, включались в мировой порядок, в котором самой этой империи была отведена более чем скромная роль.

Понятие внутренней колонизации призвано подчеркнуть еще один очень важный аспект российской истории – отчуждение между образованными классами и народной массой. Российские элиты уже к концу XVIII века прочно усвоили европейское мировоззрение, поэтому чуждыми для них были не только «инородцы», но и русские простолюдины. Как следствие, колониальная модель функционировала не только на национальных окраинах, но и в географическом центре империи, где простой народ тоже нужно было вести за руку к «цивилизации». Осознание этого отчуждения способствовало появлению интеллигенции как особой социальной группы, претендующей на роль посредника между государством и народом.

Ценности, которые российский образованный класс при поддержке государства стремился нести в массы, были ценностями европейской цивилизации. Даже поиски «особого пути» тоже велись изнутри евроцентричной парадигмы, будь то философия национального романтизма, как у Хомякова, или социал-дарвинизм, как у Данилевского. Оставаясь периферийной страной, Россия настолько прочно усвоила европейский образ мысли, что он стал единственно возможным способом самовыражения и в культуре, и в политике. Именно этим объясняется страх элит перед «бессмысленным и беспощадным русским бунтом». Народный протест, антиколониальный по своей сути, не имел и не мог иметь собственного внятного голоса просто потому, что получить образование означало перенять образ мысли колонизаторов. Даже предпринятое радикальными интеллигентами «хождение в народ» имело целью не столько прикоснуться к таинству «народной души», сколько вывести крестьян на путь, уже придуманный для них городской интеллигенцией, и в этом смысле было колониальной миссией.

Власть, интеллигенция, народ

За время между созданием юным Пушкиным оды «Вольность» и его же «Капитанской дочкой» в России сложились социальные и дискурсивные структуры, определившие характер дебатов о национальной идентичности вплоть до наших дней. Внутренняя колонизация оставалась необходимым условием существования империи, но и империя была нужна, чтобы держать в подчинении народные массы и тем самым обеспечивать возможность колонизации. Правящие элиты и интеллигенция говорили на одном языке (вспомним слова Пушкина о том, что правительство в России – единственный европеец), и этот язык был глубоко чужд необразованному простонародью. Идеи европейского Просвещения, однако, предполагали значительно большую степень индивидуальной свободы, чем та, что империя была готова предоставить подданным. Логика действий правительства оставалась понятной интеллигенции, но неприемлемой для тех ее представителей, кто выступал от имени «европейских ценностей».

«Европейские ценности», в свою очередь, предполагали допуск народа к делам государства, при том что народ был для интеллигенции столь же чужд и непонятен, сколь и для правительства. В результате для российской интеллигенции как социальной группы всегда характерно расколотое сознание, разрывающееся между тремя позициями: либерально-западнической, консервативно-верноподданнической и почвеннической, пытающейся заглянуть «в душу народную» и соединить демократические идеалы с идеей «особого пути».

Ключевым вопросом, определявшим содержание общественно-политической дискуссии, всегда являлся вопрос о модернизации и, следовательно, об отношении к Западу. Евроцентричное общественное сознание оставалось неспособно выйти за рамки линейного исторического мышления, характерного для европейского Просвещения. В этой парадигме прогресс означал догоняющую модернизацию, имитацию Запада, а единственная альтернатива состояла в том, чтобы инвертировать историческое время и объявить подлинно русским выбором движение «к истокам». В любом случае Запад служил единственной точкой отсчета и для правительства, с его бесконечными колебаниями между модернизацией и реставрацией, и для интеллигентской оппозиции.

Революции, трижды сотрясавшие страну в XX веке (в 1905–1907, 1917 и 1989–1991 гг.), взрывали эту структуру, выводя народ на авансцену истории. Они, однако, не могли избавить Россию от экономической и нормативной зависимости от Запада, и прежние социальные отношения и дискурсы возрождались на новом витке исторической спирали. Большевикам пришлось строить новое общество за счет беспощадной эксплуатации крестьянства, закупая машины и оборудование за рубежом на деньги, вырученные от продажи зерна. Демократы девяностых, в отличие от большевиков, изначально были западниками, поэтому при них зависимость России от капиталистического ядра только усилилась. Несмотря на это, «эксцессы демократии» воспринимались как проявления все того же «русского бунта», что во многом и предопределило сворачивание демократических реформ уже в 1990-е годы.

Основные параметры этой социально-дискурсивной структуры сохраняются и в путинской России. Правительство видит свою главную задачу в контроле над ресурсной рентой и обеспечении «стабильности», предотвращении «оранжевой угрозы» – то есть недопущении прямого участия народа в политике. Интеллигенция по-прежнему разрывается между глубоко несимпатичным ей режимом, высокомерно-снисходительным Западом и сермяжной правдой, якобы таящейся где-то в замшелых глубинах народной души. Единственное существенное отличие состоит в том, что сегодня подавляющее большинство россиян получили хотя бы элементарное образование и, следовательно, в принципе способны говорить на одном языке с элитами. Однако вместе с образованием они усваивают и евроцентричный взгляд на мир: рассуждая о «бессмысленном и беспощадном русском бунте», даже самые бесправные из россиян обычно идентифицируют себя с Пушкиным и Путиным, а не со склонным к бунту народом. Иначе говоря, российский народ страшится собственного революционного потенциала и поэтому готов безраздельно довериться «твердой руке».

«Духовные скрепы» как проявление евроцентризма

Консервативный курс, провозглашенный президентом Путиным в послании к Федеральному собранию в декабре 2012 г. и более подробно обоснованный в валдайской речи в сентябре 2013?го, на первый взгляд подразумевает разрыв с евроцентризмом. Демонстративный отказ от признания за либеральной демократией универсального статуса, поиск «духовных скреп» и пропаганда «традиционных семейных ценностей», попытки разработать официальную идеологию с опорой на консервативно-охранительную традицию в русской политической мысли – все это призвано обеспечить духовный суверенитет российской нации, сделать ее неуязвимой перед лицом внешних сил.

Нельзя не признать, что эта тактика доказала свою эффективность в качестве политического инструмента. Широкие массы населения в целом поддержали избранный курс, а недовольство «перегибами» имеет фрагментарный и ограниченный характер. Более того, как показал украинский кризис, Россия с ее новой идеологией обладает значительным потенциалом «мягкой силы» в отношении не только «соотечественников» за рубежом, но и других антизападных сил – от латиноамериканских популистов до крайне правых в Европейском союзе и Соединенных Штатах. И все же делать из этого вывод об окончательном преодолении Россией нормативной зависимости от Запада и прорыве за пределы евроцентричного мышления преждевременно.

Существует немало свидетельств тому, что западные стандарты по-прежнему обладают приоритетом в российском нормативном поле. Даже меры, призванные защитить россиян от тлетворного влияния Запада и не допустить подрыва национального единства, легитимировались ссылками на западные прецеденты. Так, нормативные акты, ограничившие свободу собраний, преподносились как ориентированные на «общие европейские правила»; закон, предписывающий некоммерческим организациям регистрироваться в качестве «иностранных агентов», был якобы скопирован с американского; попытки ввести санкции за «оскорбление чувств верующих» оправдывались ссылками на законодательство Австрии и Германии; запрет на «фальсификацию истории» объяснялся тем, что аналогичные законы существуют в Западной Европе и даже в Латвии.

Дело здесь не в искренности и обоснованности подобных утверждений, а в том, что их инициаторы не могли обойтись без легитимации своих идей именно таким способом. Эта нормативная несамостоятельность действовала даже в случае с украинской революцией. Обвинений в адрес радикалов в ненависти к России оказалось недостаточно – нужно было объявить весь Евромайдан фашистским, тем самым встроив эти обвинения в более широкое, общеевропейское понятийное поле. Впрочем, уже то, как в данном случае изначально определялись национальные интересы, показывает, насколько отечественное политическое мышление зациклено на противостоянии Западу. Недопущение расширения сферы западного влияния на Украину и в конечном итоге саму Россию явилось ключевым приоритетом, которому подчинены любые экономические соображения или ценностные установки.

Еще более значим другой аспект путинского поворота к консерватизму. Если приглядеться, столь счастливо обретенные «традиционные ценности» сугубо абстрактны, а при попытке их конкретизировать и применить на практике выливаются в репрессивные меры. Практическая политика, основанная на «консервативных ценностях», состоит почти исключительно из запретов и наказаний: уже запрещены финансирование НКО из-за рубежа, пропаганда нетрадиционной сексуальной ориентации среди несовершеннолетних, искажение правды о Второй мировой войне; предлагается еще более ограничить иммиграцию «инородцев», запретить усыновление для нетрадиционных семей, обложить налогами бездетных, резко повысить госпошлину за развод и тому подобное. Позитивную, содержательную повестку дня приходится собирать по крупицам, и, как правило, ничего действительно убедительного обнаружить не удается. Меры поощрительного характера либо были введены до «консервативного поворота» и теперь сворачиваются («материнский капитал»), либо не идут далее откровенно эпатажных предложений (идея «многопоколенческой семьи», живущей единым хозяйством).

Разумеется, негативность российского консерватизма имеет несколько взаимодополняющих объяснений. Во-первых, отрицание вообще характерно для политики – по крайней мере, если понимать ее в традиции, идущей от Карла Шмитта, в которой политика определяется через антагонизм. Во-вторых, чрезмерная конкретизация способна расколоть лояльный режиму электорат. Сделав выбор в пользу традиционных ценностей, Путин уже оттолкнул от себя либералов, но на их мнение он больше и не ориентируется, считая городские протесты зимы 2011–2012 гг. актом предательства национальных интересов. Патерналистски настроенная часть общества с готовностью сплотилась вокруг традиционных ценностей, однако чрезмерная конкретизация может разрушить это равновесие. Эти разнородные группы легко сплотить вокруг стандартного набора фобий, но практически невозможно заставить идти к одной общей цели.

Как бы то ни было, факт остается фактом: набор «традиционных ценностей», на основе которых Россия пытается выстроить идентичность, целиком и полностью задан противостоянием с Западом. Отстаивая «самостийность» перед лицом западной гегемонии, она все равно вынуждена оперировать в нормативном поле, очерченном европейским Просвещением. Российские элиты просто не знают иного языка, и у них, судя по всему, нет ресурсов для выработки такого языка.

Россия слишком европеизирована для того, чтобы противопоставить Западу некий аутентичный исторический опыт, который не вписывался бы в линейное историческое время Просвещения. На российском социальном горизонте попросту отсутствует фигура «крестьянина», хранителя «антиисторической памяти», вокруг которой Дипеш Чакрабарти строит свой проект «провинциализации Европы». Именно поэтому Россия не способна пойти путем Боливии или Эквадора, для которых включение коренного населения в политический процесс стало не только актуальной политической задачей, но и ресурсом, позволяющим выстроить линию противостояния неолиберальной глобализации.

В России тоже живут коренные народы, да и у части русского населения, вероятно, имеется исторический опыт, не поддающийся осмыслению в рамках евроцентричной парадигмы. Я не берусь судить о том, насколько эти периферийные сообщества смогли избежать ассимиляции со стороны имперского центра, который, особенно в советский период, усердно европеизировал окраины. Я также не утверждаю, что этот опыт, если он существует, имеет хоть какую-то универсальную ценность и что европеизация не была бы наилучшим выходом даже для самих хранителей этого опыта. Вопрос не в объективном наличии альтернатив европейскому модерну, а в том, что Россия категорически отказывается даже попытаться отыскать и освоить эти альтернативы. Они заранее отвергаются с типично евроцентристским высокомерием, как проявление отсталости или даже угрозы привычному образу жизни. Взрывной рост ксенофобии в последние годы – лишь наиболее яркое тому свидетельство.

«Особый путь» в понимании российских консерваторов – это жизнь как в Европе, только лучше – без мигрантов, «голубых», Европейского суда по правам человека и прочих назойливых атрибутов европейской цивилизации.

Путин и пустота

Тотальная европеизация российского общественного сознания означает не только то, что понимание собственной уникальности выстраивается от противного. В конечном итоге консервативно-националистический проект опирается на пустоту, на призрачное отражение западной реальности, за которым нет никаких подлинных материальных или идеальных оснований, кроме желания сохранить свою «особость». Отсутствие независимой точки опоры только усиливает политический антагонизм. Когда более сильный противник покушается на что-то, имеющее для нас абсолютную ценность, мы всегда можем договориться о взаимных уступках, предложив взамен нечто менее для нас ценное. Но если мы как нация продолжаем существовать лишь до тех пор, пока способны находить приметы собственной уникальности в западном зеркале, никакой долгосрочный компромисс оказывается невозможен. Наш противник может находиться в наступлении или в глухой обороне – мы все равно будем выискивать точки противостояния и раздувать пожар праведного негодования, в котором единственно способны обрести национальное единство.

Альтернативой антагонизму мог бы стать экономический прорыв и выстраивание национальной идентичности вокруг успешной экономики по образцу многих стран Восточной и Юго-Восточной Азии. Это, однако, потребовало бы преодоления хозяйственной зависимости от капиталистического ядра, что едва ли по силам для страны со столь низким качеством институтов и госуправления. Реформировать эти сферы, не ориентируясь при этом на западные либерально-демократические модели, вероятно, можно, да вот только никто толком не знает, как именно. Еще одна альтернатива – полная европеизация и интеграция в евроатлантическое сообщество, политическая реформа, повышение прозрачности всех общественных структур. Такой сценарий требует смены режима, каковой, судя по всему, пока не предвидится. Даже если она произойдет, преодоление имперского наследия, требующего непрерывного самоутверждения на геополитическом поле, будет неимоверно сложной задачей.

Выходит, что Россия в обозримой перспективе продолжит самоопределяться через противопоставление себя Западу. Этот антагонизм неизбежно перетекает из сферы политики идентичности в геополитическую, приводя ко все более опасным столкновениям, сегодня имеющим уже отчетливо выраженное силовое измерение. Видимо, так будет продолжаться, пока не обнаружится новое равновесие сил между «вставшей с колен» Россией и обуржуазившейся Евро-Атлантикой.

Поиск силового равновесия опасен тем, что должен вестись вслепую, в игре со многими неизвестными. Совокупная мощь Евросоюза и США намного больше российской, но они не могут воспользоваться этим потенциалом, не причинив при этом неудобств собственным обывателям. Как выясняется, обыватель категорически возражает против подобной перспективы и даже, как ни удивительно, начинает кричать: «Руки прочь от Путина!». Российскому президенту за последние годы, напротив, удалось мобилизовать население в свою поддержку, и начинает казаться, что россияне действительно готовы идти на жертвы ради величия державы.

Однако условия игры могут неожиданно измениться. Неизвестно, как на деле поведут себя уже привыкшие к относительному буржуазному комфорту российские граждане, если за геополитические успехи придется платить не патриотическими постами в социальных сетях, а реальным падением уровня жизни или тем более кровью. Не исключено, что европейский обыватель в конце концов испугается российской экспансии и потребует от своих правительств решительных действий, пусть и сопряженных с экономическими потерями. Российская экономика может в любой момент обрушиться под тяжестью геополитических авантюр – а может и не обрушиться. Умело манипулируя рентой, можно продержаться довольно долго в рамках нынешней модели. Кроме того, нельзя сбрасывать со счетов и сценарий, в котором Кремлю удается выстроить самодостаточную мобилизационную экономику с опорой на собственные природные ресурсы, предполагающую опрощение потребительских нравов и возврат к технологиям двадцати-тридцатилетней давности во всем, кроме обороны.

Наконец, нельзя забывать и о том, что структура миросистемы становится все менее евроцентричной. Дальнейший опережающий рост азиатских стран способен в конце концов полностью изменить расклад не только в материальной, но и в духовной сфере. Азия уже появилась в качестве значимого Другого на российском дискурсивном горизонте, но пока не может конкурировать в этом качестве с Западом. Очевидно, что в этой сфере грядут серьезные изменения, но предсказать их темпоральные и содержательные параметры сегодня не возьмется никто.

Зато в чем, пожалуй, можно быть уверенным, так это в том, что очередной крестовый поход за истинно русскими ценностями не принесет обещанного результата. До тех пор, пока фундаментальная реструктуризация миросистемы не найдет отражения в сознании (а на это потребуются десятилетия), пустое место в святая святых российского национального самосознания будет по-прежнему занимать Запад. Точнее, его двойник, придуманный россиянами без малого два столетия назад и с тех пор задающий систему координат российской истории. Скорее всего, это означает, что по прошествии нынешнего этапа обособления Россию ждет очередной виток догоняющей модернизации, когда западнический миф вновь возьмет верх над славянофильским. И до тех пор, пока мы снова не осознаем себя «неотъемлемой частью единой мировой цивилизации», хорошо бы наломать поменьше дров.

} Cтр. 1 из 5