28.08.2019
Имитация и недовольство
Почему отступил либерализм
№4 2019 Июль/Август
Иван Крастев

Председатель Центра либеральных стратегий (г. София), ведущий научный сотрудник Института наук о человеке (г. Вена).

Стивен Холмс

Профессор права Нью-Йоркского университета.

Данная статья основана на вступлении к книге авторов The Light That Failed. A Reckoning. («Свет погас. Расплата»), которая выходит в издательстве Penguin Random House. Выражаем глубокую благодарность авторам за любезное разрешение опубликовать этот отрывок.

 

«Мы все рождаемся оригиналами,
почему же многие умирают копиями?»

Эдвард Янг

 

Еще вчера будущее казалось лучше. Как отмечал Роберт Купер в статье для Prospect Magazine, мы верили, что 1989 г. разделил прошлое и будущее так же четко, как Берлинская стена Восток и Запад. В свою очередь, Фрэнсис Фукуяма в книге «Конец истории и последний человек» писал о том, что мы не могли «представить мир, который лучше нашего, или будущее, не являющееся по сути демократическим и капиталистическим». Сегодня мы мыслим совершенно иначе. Большинство, даже на Западе, не видит будущего, которое останется стабильно демократическим и либеральным.

Когда закончилась холодная война, надежды на глобальное распространение либеральной капиталистической демократии были огромны. Геополитическая сцена, казалось, предназначена для постановок наподобие «Пигмалиона» Бернарда Шоу – оптимистической поучительной пьесы о том, как профессор фонетики за короткий срок научил цветочницу говорить по-королевски и комфортно чувствовать себя в высшем обществе.

Преждевременно отпраздновав интеграцию Востока в Запад, зрители в конце концов осознали, что разыгрывающийся перед ними спектакль пошел не по запланированному сценарию. Вместо «Пигмалиона» мир увидел театральную версию «Франкенштейна» Мэри Шелли – мрачного поучительного романа об ученом, решившем поиграть в бога и создавшем гуманоидное существо из расчлененных мертвецов. Ущербный монстр чувствовал себя обреченным на одиночество, неприятие и отторжение. Завидуя недостижимому счастью своего творца, он принялся мстить его друзьям и семье, разрушая их мир. Результатом неудачного эксперимента по копированию человека стали муки совести и разочарование.

Либерализм оказался жертвой своей громко объявленной победы в холодной войне. На первый взгляд, причина обусловлена чередой дестабилизирующих политических событий, таких, как атаки на Всемирный торговый центр в Нью-Йорке 11 сентября 2001 г., вторая война в Ираке, финансовый кризис 2008 г., аннексия Крыма Россией и ее вторжение на восток Украины, миграционный кризис в Европе в 2015 г., Брекзит и избрание Дональда Трампа президентом США. Китайское экономическое чудо, совершенное политическим руководством, которое, к сожалению, не было ни либеральным, ни демократическим, омрачило победное сияние либеральной демократии после холодной войны. Попытки спасти доброе имя либеральной демократии, выставляя ее в выгодном свете в сравнении с незападными автократиями, перечеркнуло безответственное нарушение либеральных норм, как, например, пытки заключенных, а также очевидные сбои в работе демократических институтов. Показательно, что сегодня либеральных исследователей больше всего занимает вопрос, как происходит атрофия и угасание демократий.

Да и сам идеал «открытого общества» утратил притягательный лоск. У многих разочарованных граждан открытость вызывает сегодня больше тревог, чем надежд. Когда рухнула Берлинская стена, в мире осталось всего 16 подобных сооружений. Сегодня завершены или строятся 65 укрепленных пограничных периметров. Как отмечает эксперт из Квебекского университета Элизабет Валле в своём исследовании «Границы, заборы и стены» (“Borders, Fences and Walls. State of Insecurity?”), почти треть государств воздвигает барьеры вдоль своих границ. Три десятилетия после 1989 г. оказались «межстенным периодом», кратким интервалом от драматичного разрушения Берлинской стены, утопических фантазий о безграничном мире до глобального помешательства на возведении заграждений из бетона и колючей проволоки, воплощающих экзистенциальные (правда, зачастую воображаемые) страхи.

Большинство европейцев и американцев теперь считают, что их детям предстоит прожить менее благополучную жизнь, чем прожили они сами. Резко падает вера в демократию, старые политические партии дезинтегрированы или вытеснены аморфными движениями и популистскими лидерами, что ставит под вопрос готовность организованных политических сил бороться за выживание демократии в момент кризиса. Напуганных призраком масштабной миграции избирателей в Европе и Америке все чаще привлекает ксенофобская риторика, авторитарные лидеры и хорошо защищенные границы. Им кажется, что будущее определят не либеральные идеи, исходящие от Запада, а миллионы людей, стремящихся на Запад. Права человека, некогда превозносившиеся как заслон против тирании, ныне видятся помехой в борьбе демократий с терроризмом. Кризис либерализма настолько глубок, что стихотворение Уильяма Батлера Йейтса «Второе пришествие», написанное в 1919 г., после одного из самых кровопролитных конфликтов в истории человечества, стало практически обязательным рефреном у политических обозревателей в 2016 году. Спустя 100 лет строки Йейтса: «Всё рушится, основа расшаталась, / Мир захлестнули волны беззаконья» [перевод на русский Григория Кружкова – прим. ред.] – отражают опасения защитников либеральной демократии по всему миру.

В мемуарах «Мир как он есть» (“The World as It Is: A Memoir of the Obama White House”) Бен Родс, помощник и близкий друг Барака Обамы, отмечал, что покидающего Белый дом президента больше всего волновал вопрос: «Что, если мы ошиблись?». Не «Что пошло не так?» или «Кто действовал неверно?». Вопрос Хиллари Клинтон: «Что случилось?» – тоже не нуждался в срочном ответе. Обаму тревожило другое: «Что, если мы ошиблись?». Что, если либералы неверно интерпретировали суть периода после холодной войны?

«Что, если мы ошиблись?» – правильный вопрос, а для авторов еще и личный. Старший из нас, американец, родился через год после начала холодной войны и в средней школе узнал, что только что построенная Берлинская стена является воплощением нетерпимости и тирании. Второй, болгарин, родился на другой стороне линии раздела Востока и Запада через четыре года после возведения стены и рос в убеждении, что ее разрушение – путь к политической и личной свободе.

Мы происходим из разных миров, тем не менее годами жили в тени Берлинской стены, и ее драматичное уничтожение, транслируемое по телевидению, стало определяющим моментом нашей политической и интеллектуальной биографии. Сначала стена, а затем ее отсутствие сформировали наше политическое мышление. И мы тоже верили, что окончание холодной войны станет началом эпохи либерализма и демократии.

Эти размышления – попытка понять, почему когда-то мы с радостью ухватились за эту иллюзию и, самое главное, как воспринимать мир, который захлестнули волны нелиберального и антидемократического «беззакония».

 

Ощущение конца

30 лет назад, в 1989 г., сотрудник Госдепартамента США Фрэнсис Фукуяма точно уловил атмосферу того времени. За несколько месяцев до того, как немцы начали весело плясать на развалинах Берлинской стены, он написал, что холодная война, по сути, закончилась. Всеобъемлющую победу либерализма над коммунизмом закрепило десятилетие экономических и политических реформ, инициированных Дэн Сяопином в Китае и Михаилом Горбачёвым в Советском Союзе. Уничтожение марксистско-ленинской альтернативы либеральной демократии, как утверждал Фукуяма в своей статье, а затем и в книге о конце истории, говорит о полном исчезновении жизнеспособных системных альтернатив западному либерализму. Коммунизм, который марксисты считали кульминацией истории «в гегелевском смысле», в истории в «американском смысле» был сведен до пренебрежимо малого значения. В этих условиях западную либеральную демократию можно назвать конечным пунктом идеологической эволюции человечества. После краха фашистских и коммунистических диктатур в XX веке единственной формой государственного устройства, оставшейся нетронутой до конца столетия, была либеральная демократия. Поскольку основные принципы либерально-демократического государства абсолютны и не могут быть улучшены, перед либеральными реформаторами стояла только одна задача – распространить эти принципы, чтобы все территории человеческой цивилизации были выведены на уровень самых продвинутых форпостов.

Фукуяма утверждал, что либерализм в конечном итоге одержит победу во всем мире. Но главная его идея заключалась в том, что невозможно появление идеологии, более продвинутой, чем либерализм. Значило ли это, что на практике капиталистическую демократию следует признать завершающим этапом политического развития человечества? Фукуяма отвечал уклончиво. Но его доводы предполагали, что западная либеральная демократия – единственный жизнеспособный идеал, к которому должны стремиться все приверженцы преобразований. Он писал, что последний маяк нелиберальных сил погасили китайские и советские реформаторы, а значит, отныне путь человечества в будущее освещает только либеральный маяк Америки.

Отрицание какой-либо привлекательной альтернативы западной модели объясняет, почему тезис Фукуямы казался тогда очевидным даже диссидентам и реформаторам по ту сторону «железного занавеса». За год до этого, в 1988-м, один из самых яростных сторонников демократического плюрализма в СССР [Юрий Афанасьев – прим. ред.] опубликовал сборник статей под заголовком «Иного не дано». В настольной книге советских прогрессистов также утверждалось, что альтернативы западной капиталистической демократии не существует.

Если формулировать нашими терминами, то 1989 г. ознаменовал начало 30-летнего периода имитации. Мы хотим показать, что после первоначальной эйфории от перспектив копирования Запада, в мире возникло недовольство политикой имитации, обусловленное отсутствием политических и идеологических альтернатив. Именно исчезновение альтернатив, а не тяга к авторитарному прошлому или историческая враждебность к либерализму лучше всего объясняет нынешние антизападные настроения в посткоммунистических обществах. Само по себе представление о том, что «иного не дано», подняло в Центральной и Восточной Европе волну популистской ксенофобии и реакционного нативизма, захлестнувшую сегодня и большую часть мира. Отсутствие адекватных альтернатив либеральной демократии стало стимулом для недовольства, потому что людям нужен выбор или хотя бы его иллюзия.

Популисты выступают не против конкретного (либерального) типа политики, а против замены коммунистического догматизма либеральным. Посыл левых и правых протестных движений заключается в неприятии ультимативного подхода, требовании признать различия и самобытные особенности.

Очевидно, нельзя объяснить одним фактором одновременное появление авторитарного антилиберализма в разных странах в 2010-е годы. Однако недовольство каноническим статусом либеральной демократии и политикой имитации в целом, как мы полагаем, сыграло решающую роль не только в Центральной Европе, но и в России, и в Соединенных Штатах. Для начала призовем в свидетели двух самых яростных критиков либерализма в Центральной Европе. Польский философ, консерватор, член Европарламента Рышард Легутко в книге «Демон в демократии» (“The Demon in Democracy: Totalitarian Temptations in Free Societies”) выражает недовольство тем, что либеральная демократия не имеет альтернатив, стала единственным признанным путем и методом организации коллективной жизни, а либералы и либеральные демократы заставили замолчать и маргинализировали практически любые альтернативы и все нелиберальные взгляды. Ему на страницах газеты The Guardian вторит известный венгерский историк Мария Шмидт, идеолог курса Виктора Орбана: «Мы не хотим копировать то, что делают немцы или французы. Мы хотим жить своей жизнью». Оба заявления демонстрируют, что упрямое нежелание принимать полное исчезновение жизнеспособных системных альтернатив западному либерализму помогло превратить мягкую силу Запада в слабость и уязвимость.

Отказ преклоняться перед либеральным Западом стал основой антилиберальной контрреволюции в посткоммунистическом мире и за его пределами. Такую реакцию нельзя просто игнорировать, повторяя, что винить во всем Запад – дешевый трюк незападных лидеров, пытающихся уклониться от ответственности за собственные ошибки. История гораздо сложнее. Помимо всего прочего, это история того, как ради гегемонии либерализм отказался от плюрализма.

 

Названия и необходимость

В годы холодной войны самый значимый политический раскол проходил между коммунистами и демократами. Мир делился на тоталитарный Восток и свободный Запад, и общества, находившиеся на периферии основного конфликта, имели право выбирать ту или иную сторону – по крайней мере так они считали. После падения Берлинской стены расклад изменился. С этого момента самая значимая граница на геополитическом пространстве отделяла имитаторов от имитируемых, признанные демократии от стран, пытающихся завершить переходный процесс. Отношения Востока и Запада из противостояния двух враждебных систем в годы холодной войны трансформировались в натянутое взаимодействие модели и имитатора в рамках единой однополярной системы.

После 1989 г. стремление бывших коммунистических стран походить на Запад получало разные названия – «американизация», «европеизация», «демократизация», «либерализация», «расширение», «интеграция», «гармонизация», «глобализация» и так далее, но речь в любом случае шла о модернизации через имитацию и интеграцию через ассимиляцию. По мнению популистов из Центральной Европы, после краха коммунистических режимов либеральная демократия стала новой неизбежной догмой. Они постоянно жалуются, что подражание ценностям, подходам, институтам и практикам Запада превратилось в императив и обязанность. Упомянутый выше польский философ высмеивал образ мыслей своих соотечественников после 1989 г.: «Глубокая мудрость заключалась в том, чтобы копировать и имитировать. Чем больше мы копировали и имитировали, тем больше были довольны собой. Институты, образование, налоги, право, СМИ, язык – практически все вдруг оказалось несовершенной копией оригиналов, которые опережали нас на пути к прогрессу».

После 1989 г. асимметрия между морально передовыми и морально отстающими стала определяющим и болезненным аспектом отношений Востока и Запада.

После падения Берлинской стены повсеместная имитация Запада воспринималась как наиболее эффективный способ демократизации общества. Отчасти из-за моральной асимметрии эта самоуверенность сегодня стала предметом агрессивной критики со стороны популистов.

 

Сложности имитации

То, что имитация пронизывает все сферы общественной жизни, не подлежит сомнению. Известный социолог XIX века Габриель Тард в книге «Законы подражания» (“The Laws of Imitation”) даже утверждал, что общество – есть имитация». Он писал о «заразной имитации» как разновидности сомнамбулизма, когда люди повторяют действия друг друга спонтанно, без какой-либо стратегической цели или плана, как при копировании преступлений. В любом случае это происходит без давления или принуждения.

Критикуя имитационный императив как самую невыносимую черту либеральной гегемонии после 1989 г., популисты Центральной Европы имеют в виду нечто более провокационное с политической точки зрения. Всеобъемлющая имитация институтов предполагает, во-первых, признание морального превосходства имитируемых над имитаторами; во-вторых, политическую модель, победившую все жизнеспособные альтернативы; в-третьих, ожидание, что имитация будет безусловной, без адаптации к местным традициям, и в-четвертых, готовность к тому, что представители имитируемых (и поэтому обладающих превосходством) стран будут осуществлять надзор и на постоянной основе оценивать прогресс стран-имитаторов. Не погружаясь слишком глубоко в аналогии, можно сказать, что стиль имитации режима, возобладавший после 1989 г., напоминает советские выборы, когда избиратели под контролем партийных чиновников притворялись, что «выбирают» единственного кандидата.

Чтобы лучше понять, что оказалось на кону, стоит остановиться на нескольких различиях.

Например, есть полномасштабная имитация единственной ортодоксальной модели под надзором экспертов-иностранцев, а есть процесс обучения, когда страны извлекают пользу, перенимая опыт друг у друга. Первый вариант предполагает высокомерие и обиды, в то время как второй строится на эффекте демонстрации – увиденных успехах и провалах.

Кроме того, есть большая разница между имитацией средств и имитацией целей. Первое мы называем заимствованием, а не имитацией. Классическую формулировку этого различия предложил экономист и социолог Торстейн Веблен, который в статье для Journal of Race Development в 1915 г. писал, что японцы позаимствовали у Запада «промышленное искусство», но не его «духовные подходы, принципы поведения и нравственные ценности». Заимствование технических средств не влияет на идентичность, по крайней мере, на начальном этапе, в то время как имитация нравственных целей проникает глубже и может привести к более радикальным процессам трансформации, напоминающим «обращение». Строя общество после 1989 г., жители Центральной Европы стремились копировать образ жизни и нравственные подходы, которые видели на Западе. Китайцы, напротив, избрали путь, похожий на определение Веблена, – применение западных технологий для стимулирования экономического роста и повышения престижа Коммунистической партии, чтобы противостоять солированию Запада.

Имитация нравственных идеалов (в отличие от заимствования технологий) заставляет подражать тем, кем вы восхищаетесь, и одновременно перестать походить на себя, в то время как собственная уникальность и вера в свою группу лежат в основе борьбы за достоинство и признание. Господствующий культ инновации, креативности и оригинальности – фундамент либерального мира – означает, что даже для таких экономически успешных стран, как Польша, проект адаптации западной модели под надзором Запада воспринимается в качестве признания невозможности избавиться от вассального положения Центральной Европы перед иностранными инструкторами и инквизиторами.

Противоречивый запрос – быть одновременно и оригиналом, и копией – создает психологическое напряжение. Ощущение неуважения усугублялось иронией посткоммунистического продвижения демократии в контексте европейской интеграции. Чтобы соответствовать условиям членства в ЕС, якобы демократизируемые страны Центральной и Восточной Европы должны были проводить политику, предложенную невыборными чиновниками из Брюсселя и международными кредитными организациями. Полякам и венграм говорили, какие законы принимать и какую политику проводить, одновременно они должны были притворяться, что управляют страной сами. Выборы стали походить на «ловушку для дураков», как выразился бы Редьярд Киплинг. Избиратели регулярно голосовали против действующих лидеров, но политика, сформулированная в Брюсселе, существенно не менялась.

Крах коммунизма обусловил психологически проблематичную и даже травматичную трансформацию отношений Востока и Запада, потому что по разным причинам возникло ожидание, что страны, ушедшие от коммунизма, должны имитировать не средства, а цели. Политические лидеры Востока, начавшие импорт западных моделей, по сути, хотели, чтобы их соотечественники воспринимали цели и адаптировали модели целиком, а не частично. Главная жалоба, подпитывающая антилиберальную политику в регионе, заключается в том, что демократизация коммунистических государств была направлена на культурное преобразование вместо переноса нескольких иностранных элементов на традиционную почву, а это ставило под угрозу национальную идентичность.

Следует отметить, что попытки слабых имитировать сильных и успешных – отнюдь не новость в истории наций и государств. Но такая имитация обычно походила на простое попугайничанье, а не истинное преобразование. Франция Людовика XIV как доминирующая европейская держава XVII века вдохновляла многих имитаторов. Политолог Кеннет Джоуитт в своей статье «Коммунизм, демократия и гольф» (“Communism, Democracy, and Golf”) для Hoover Digest отмечал: копии Версаля были построены в Германии, Польше и России. Французским манерам подражали, а французский стал языком элиты. В XIX веке объектом поверхностного копирования оказался британский парламент, а после Второй мировой войны целый ряд сталинистских режимов был создан в Восточной Европе, от Албании до Литвы, с одинаково уродливой сталинской архитектурой – политической и физической. Одна из причин, почему косметическая имитация получила широкое распространение в политической жизни, – она позволяет слабым казаться сильнее, чем те есть на самом деле, а это полезная форма мимикрии во враждебной среде. Кроме того, имитаторы становятся безопасными для тех, кто в ином случае стал бы вредить им или пытаться маргинализировать. В мире после холодной войны изучение английского, чтение «Записок Федералиста» костюмы от Армани, выборы и любимый пример Джоуитта – гольф – позволили незападным элитам не только создать комфортную атмосферу для влиятельных западных партнеров, но и предлагать им экономическое, политическое и военное сотрудничество. Мимикрия под сильного позволяет слабому государству воспользоваться огромным весом и престижем настоящего «Версаля», но для этого необязательно становиться источником национального унижения или серьезной угрозой идентичности.

Говоря о непредвиденных последствиях однополярной эпохи имитации и называя имитационный императив после 1989 г. основной причиной превращения либеральной мечты в либеральный кошмар, мы имеем в виду схемы поведения и имитационную интоксикацию, которые социально и психологически более сложны и опасны, чем простое эпигонство. Речь идет о комплексном политическом поведении, которое – отчасти потому, что это происходило по команде Запада и под его надзором – вызывает чувство стыда и обиды, а также страх культурного стирания.

В Центральной и Восточной Европе многие влиятельные политические лидеры сразу после 1989 г. приветствовали копирование Запада как кратчайший путь реформ. Имитация обосновывалась «возвращением в Европу», что означало обретение своего места в естественном ареале обитания. В Москве ситуация была иной. Коммунизм никогда не воспринимался там как продукт иностранного доминирования, поэтому имитация Запада не могла считаться воссозданием национальной идентичности.

Как бы их ни воспринимали изначально, в итоге западные модели утратили привлекательность в глазах даже самых перспективных имитаторов. Либерально-демократические реформы стали казаться все менее приемлемыми по разным причинам. Западные советники, пусть и с самыми благими намерениями, не могли скрыть превосходства модели над копией. Более того, иностранные промоутеры политических реформ на Востоке продолжали продвигать идеальный имидж «реальной» либеральной демократии, хотя признаки ее внутренней дисфункции уже невозможно было игнорировать. В этом контексте глобальный финансовый кризис 2008 г. нанес завершающий удар по доброму имени либерализма.

Французский философ Рене Жирар в трудах разных лет многословно доказывал, что историки и социологи игнорируют центральную роль имитации в жизни человека, что ошибочно и даже опасно. Он посвятил свою карьеру исследованию того, как подражание вызывает психологические травмы и социальные конфликты. В сочинении «Ложь романтизма и правда романа» (“Deceit, Desire and the Novel: Self and Other in Literary Structure”) Жирар писал, что обычно это происходит, когда модель становится препятствием для самооценки и самореализации имитатора. Чаще всего недовольство и конфликт вызывает имитация желаний. Мы делаем вид, что заимствуем не только средства, но и цели, не только технические инструменты, но и задачи, ориентиры и образ жизни. С нашей точки зрения, это самая стрессоопасная и вредная форма имитации, которая в значительной степени способствовала нынешней волне антилиберальных протестов.

По мнению Жирара, люди хотят чего-то не потому, что это само по себе привлекательно, а потому, что этого хочет кто-то другой. Гипотезу можно проверить, понаблюдав за двумя маленькими детьми в комнате с игрушками: более всего желанна игрушка в руках другого ребенка. Копирование целей других, полагает Жирар, естественным образом связано с соперничеством, тщеславием и угрозой личной идентичности. Чем больше имитаторы верят в то, что имитируют, тем меньше они верят в себя. Искомая модель неизбежно становится соперником и угрозой самоуважению. Это особенно справедливо, если вы собираетесь брать за образец не Иисуса Христа, а своего соседа с Запада.

Но стоит напомнить, что подражание нередко происходит не от восхищения, а от безжалостного соперничества. Сын хочет быть похожим на отца, но тот подсознательно внушает ребенку, что его амбиции недостижимы, и последний начинает ненавидеть родителя, отмечает Жирар в книге «Насилие и священное» (“Violence and the Sacred”). Эта схема не так уж далека от того, что мы наблюдаем в Центральной и Восточной Европе, где, как говорят популисты, из-за навязанного Западом имитационного императива стало казаться, что страны обречены отбросить священное прошлое и перенять новую либерально-демократическую идентичность, которая, если говорить честно, никогда не станет полностью своей. Стыд за переформатирование своих преференций, чтобы встроиться в чужую иерархию ценностей, делать это ради свободы и чувствовать презрительные взгляды из-за неадекватности попыток – именно эти эмоции спровоцировали антилиберальные протесты, начавшиеся в посткоммунистической Европе, прежде всего в Венгрии, и теперь распространившиеся по всему миру.

Взгляды Жирара на причинно-следственные связи между имитацией и недовольством, хотя и основанные исключительно на анализе литературных текстов, помогают понять антилиберальные протесты в посткоммунистическом мире. Обратив внимание на конфликтную природу имитации, он позволяет нам увидеть демократизацию после коммунизма в новом свете. Его теория предполагает, что проблемы, с которыми столкнулись сегодня, связаны не с естественным возвратом к плохим привычкам, а с отторжением имитационного императива, навязанного после падения Берлинской стены. Фукуяма был уверен, что наступившая эпоха будет бесконечно скучной, Жирар оказался более прозорлив, отметив ее потенциал для взрывоопасного переворота.

 

Цветы недовольства

Истоки нынешнего антилиберального мятежа лежат в трех параллельных, взаимосвязанных и подпитываемых недовольством реакциях на канонический статус западных политических моделей после 1989 года. Этот тезис мы хотели бы всесторонне изучить и защитить, осознавая его однобокость, незавершенность и эмпирическую уязвимость. Наша цель не в том, чтобы представить полномасштабный анализ причин и следствий современного антилиберализма. Мы хотим подчеркнуть и проиллюстрировать тот аспект истории, который ранее не привлекал должного внимания. Чтобы провести сравнительный анализ непредвиденного глобального появления реакционного национализма и авторитаризма, мы опирались на гибко сформулированную и отчасти спекулятивную, но, надеемся, понятную и показательную концепцию политической имитации.

Мы начнем с исследования нетолерантного коммунитаризма популистов Центральной Европы, прежде всего Виктора Орбана и Ярослава Качиньского, чтобы попытаться объяснить, как значительная часть электората в странах, где либеральная элита еще недавно приветствовала заимствование западных моделей в качестве кратчайшего пути к процветанию и свободе, вдруг стала считать копирование дорогой к гибели. Мы рассмотрим, как антизападная контрэлита, преимущественно провинциального происхождения, начала формироваться в регионе и завоевывать поддержку общества, особенно за пределами мегаполисов, монополизируя символы национальной идентичности, которые игнорировались или обесценивались в период «гармонизации» со стандартами и нормами ЕС. Мы хотим показать, как процесс депопуляции в Центральной и Восточной Европе, последовавший за падением Берлинской стены, помог популистской контрэлите захватить воображение граждан, критикуя универсализм прав человека и либерализм с открытыми границами, выражающие, по её версии, безразличие Запада к национальным традициям и наследию их стран.

Мы не собираемся доказывать, что популисты Центральной Европы – безвинные жертвы Запада или что в противодействии имитационному императиву и заключается их повестка, а антилиберализм – единственная возможная реакция на кризис 2008-го и другие кризисы на Западе. И мы не забываем о героической борьбе против нелиберального популизма, которая идет в регионе. Мы утверждаем, что политический подъем популизма нельзя объяснить, не принимая во внимание широко распространившееся недовольство тем, что безальтернативный советский коммунизм сменился безальтернативным западным либерализмом.

Затем мы рассмотрим чувство обиды, испытываемое Россией на фоне очередного раунда императивной вестернизации. Для Кремля распад СССР означал, что Москва утратила статус сверхдержавы, а следовательно, и глобальный паритет с Америкой. Россия практически в один день превратилась из равного соперника в государство на грани краха, была вынуждена просить помощи и демонстрировать благодарность за советы доброжелательным, но плохо подготовленным американским консультантам. Для России имитация никогда не была синонимом интеграции. В отличие от Центральной и Восточной Европы, она не рассматривалась всерьез как кандидат в НАТО или Евросоюз. Это слишком крупная страна, обладающая чрезмерно большим ядерным арсеналом и чувством собственного «исторического величия», чтобы стать младшим партнером в альянсе с Западом.

Первой реакцией Кремля на доминирование либерализма была некая форма притворства, которую слабая жертва обычно использует, чтобы избежать атаки опасных хищников. Российская политическая элита сразу после распада СССР отнюдь не была единой. Но большинство считало естественным изображать демократию, потому что почти два десятилетия до 1991 г. они так же естественно изображали коммунизм. Российские либеральные реформаторы, в том числе Егор Гайдар, искренне восхищались демократией, но были убеждены, что, учитывая масштабы страны и авторитарные традиции, формировавшие общество на протяжении столетий, создать рыночную экономику и правительство, подчиняющееся воле народа, невозможно. Имитация демократии в России в 1990-е гг. не предполагала реальных, трудных преобразований. Это был только фасад, потемкинская деревня, с виду напоминающая демократию. Маскарад оказался эффективен: в переходный период он позволил ослабить давление Запада, который требовал утопических политических реформ, способных поставить под угрозу травматичный процесс экономической приватизации.

К 2011–2012 гг. демократический фарс себя изжил. Российское руководство переключилось на подпитываемую чувством обиды политику агрессивной пародии – стиль имитации, который открыто враждебен и намеренно провокационен. Термин «обучение посредством наблюдения» не совсем подходит для анализа внешней политики с целью ее последующей имитации. Мы бы назвали это зеркальным отражением. Устав от жестких, но бессмысленных требований подражать идеализированному образу Запада, Кремль решил имитировать наиболее одиозные варианты поведения американского гегемона, чтобы, будто в зеркале, показать западным «миссионерам», как они на самом деле выглядят, если убрать самовлюбленность и претенциозность. С помощью зеркального отражения бывшие имитаторы берут реванш над моделями, демонстрируя их неприглядные изъяны и раздражающее лицемерие. Следует отметить, что стремление сбросить маски часто становится самоцелью, которая достигается огромной ценой и без расчета на дополнительные выгоды.

Российское вмешательство в американские президентские выборы в 2016 г., если брать самый яркий пример подобного намеренно ироничного зеркального отражения, его организаторы и исполнители воспринимали как попытку копировать недозволенное вторжение Запада во внутреннюю жизнь России. Цель избрать дружественного России кандидата не ставилась, главное – показать американцам, как выглядит иностранное вмешательство во внутреннюю политику. Помимо педагогической зеркальное отражение должно было выполнить еще одну задачу: показать хрупкость и уязвимость надменных демократических режимов.

Иными словами, в 1990-е гг. Кремль изображал ответственность политиков перед гражданами. Сегодня он потерял интерес к демократическим спектаклям. Вместо того, чтобы копировать внутреннюю политическую систему США, Владимир Путин и его окружение решили воспроизвести незаконное вторжение американцев во внутренние дела других стран. Можно сказать, что Кремль держит в руках зеркало, в котором Америка может увидеть собственную склонность нарушать международные правила, хотя притворяется, что уважает их. Это делается снисходительно, чтобы высмеять американцев и поставить их на место.

Недовольство американизацией – мощное (хотя и не единственное) объяснение антилиберализма в Центральной Европе и агрессивной внешней политики России. А как насчет Соединенных Штатов? Почему так много американцев поддерживают президента, который открыто возмущается американизацией мира? Почему Трамп хочет, чтобы США не только перестали быть моделью для других стран, но и сами имитировали бы Венгрию Орбана и Россию Путина?

Трамп получил поддержку населения и бизнеса, заявив, что США больше всех проиграли от американизации мира. Признание обществом этого отклонения от хвастливого мейнстрима американской политической культуры требует объяснения. Граждане России и стран Центральной Европы отвергают имитацию, потому что это плохо для имитаторов и хорошо только для имитируемых. Поэтому, на первый взгляд, странно, что некоторые американцы готовы отказаться от имитации, так как она плоха для имитируемых и хороша только для имитаторов. Недовольство Трампа миром, где множество стран стремятся подражать Америке, кажется ненормальным, пока мы не поймем, что для его американских сторонников имитаторы – угроза, потому что они пытаются заменить имитируемую модель. Страх быть вытесненным и обойденным в итоге сфокусировался на иммигрантах и Китае.

Имидж Америки как жертвы своих поклонников и имитаторов не воспринимался всерьез бизнесом и обществом, когда Трамп впервые заговорил об этом в 1980-е годы. Почему же и те, и другие прислушались к нему в 2010-е? Ответ обусловлен проблемами белых американцев среднего и рабочего класса, а также превращением Китая в более опасного экономического конкурента, чем Германия и Япония. Белые избиратели считают, что Китай уже лишает американцев работы, а бизнес – что Китай крадет американские технологии. В результате эксцентричный посыл Трампа об Америке как жертве стал казаться правдоподобным, хотя он радикально отличается от традиционного самовосприятия страны.

Этот пример показывает, что не только подражатели, но и сама модель может оказаться недовольна политикой эпигонства, а лидер державы, построившей либеральный миропорядок, может приложить максимум усилий, чтобы все это прекратить.

Китай – естественный финал нашей аргументации, потому что появление на международной арене напористого Пекина, готового бросить вызов гегемонии Вашингтона, сигнализирует завершение эпохи имитации, как мы ее понимаем. В своем прошении об отставке в декабре 2018 г. министр обороны Джеймс Мэттис написал, что китайские руководители хотят сформировать мир в соответствии со своей авторитарной моделью. Он не имел в виду, что они собираются убеждать или принуждать другие страны перенимать азиатские ценности или привносить китайские черты в политическую или экономическую систему. Китай стремится к влиянию и уважению, но не к обращению мира в веру Си Цзиньпина. Он хочет «получить право вето в решениях, касающихся экономики, внешней политики и безопасности других стран, чтобы продвигать собственные интересы за счет соседей, Америки и наших союзников».

Грядущее противостояние Америки и Китая изменит мир, но оно будет касаться торговли, ресурсов, технологии, сфер влияния и способности формировать благоприятную атмосферу в соответствии с очень разными национальными интересами и идеалами двух стран. Речь не идет о конфликте соперничающих универсалистских представлений о будущем человечества, когда каждый старается привлечь союзников на свою сторону с помощью идеологического обращения или революционной смены режима. В современной международной системе голая асимметрия силы уже начала вытеснять предполагаемую моральную асимметрию. Поэтому соперничество Китая и Соединенных Штатов нельзя назвать новой холодной войной. Альянсы распадаются и вновь создаются, как в калейдоскопе, вместо длительного идеологического партнерства страны предпочитают краткие союзы по расчету. Последствия невозможно предсказать, но 40-летний конфликт между США и СССР точно не повторится.

Впечатляющий подъем Китая позволяет предположить, что крах коммунистической идеи в 1989 г. не был односторонней победой либерализма. Напротив – однополярный порядок стал миром, менее дружественным для либерализма, чем можно было предположить тогда. Возможно, 1989 г., уничтожив противостояние времен холодной войны между двумя универсалистскими идеологиями, нанес фатальный ущерб проекту Просвещения в его либеральной и коммунистической инкарнациях. Венгерский философ Гашпар Миклош Тамаш в своей работе «Ясность, в которую вмешались» (“A Clarity Interfered With”) пошел еще дальше, утверждая, что и либеральная, и социалистическая утопии потерпели поражение в 1989 г., ознаменовавшем конец проекта Просвещения. Мы не такие пессимисты. В конце концов еще могут появиться американские и европейские лидеры, способные преодолеть упадок Запада. Можно найти путь либерального восстановления как на знакомых, так и на совершенно новых основах и следовать по нему. Сейчас вероятность подобного восстановления очень мала. Тем не менее антилиберальные режимы и движения, которые мы здесь обсуждаем, ввиду отсутствия широкого идеологического видения, могут оказаться эфемерными и исторически малозначимыми. История, как известно, это вторжение неизведанного. Но что бы ни готовило нам будущее, для начала нужно постараться понять, к чему мы пришли сегодня.

Содержание номера